29 мая Бахтиеру Худойназарову исполнилось бы 52 года. Об одном сожалею страшно - что не удалось встретиться с этим человеком. Мне, как творческому человеку, многому хотелось бы у него научиться. Каждая его работа - это произведение искусства, в котором читается символизм философа, примененный на полотне живописного холста.

Sputnik

Это был Кустурица и Фелинни в одном лице, со среднеазиатским почерком, сильно привязанный к своей земле – всей душой. По крайней мере, об этом говорят его кинополотна.

На днях ему исполнилось бы 52. За короткое время, будучи еще совсем молодым, Худойназаров успел снять несколько значительных работ – «Братан», «Кош ба кош», «Лунный папа», «В ожидании моря», и многие другие. Его фильмы имели то, чего не хватает современному искусству в Средней Азии – электричества. У нас нет электричества. Мы стали немыми глухими рыбами. Мы стали слышать только себя. Но не слушать. И видеть тоже только себя, но не зреть в корень… У Худойназарова это получалось с мастерством настоящего художника. И философа.

О том, что Худойназарову несколько дней назад было бы 52, случайно узнала от хорошего знакомого. И удивилась - почему сегодня земля, которую он так любил, не вспомнила его даже словом – по крайней мере, упоминания о его дне рождении не было слышно ни в прессе, ни на улице, хотя каждую ночь я не могу заснуть от громко орущей музыки, звучащей в окне моего дома близ большого фонтана, днем и ночью плещущего под ритмы искусства грызть семечки и плевать под ноги детей насвай, с упоминанием всех тонкостей соития в адрес идущего. И почему мы смеемся, когда нас в России не любят? И почему, когда Лента.ру вспоминает о дне рождении Худойназарова, у нас его не помнят ни под шум орущего фонтана, ни под звуки фанфар памяти?

Худойназаров любил свою землю. Он знал ее тревоги и мечты. Он увидел ее сначала чистой, нетронутой девой, потом забеременевшей, оклеветанной и поруганной миром, а потом – отчалившей на небеса, со своим безотцовым чадом. Так и Худойназаров отчалил со своей Мамлакат, навсегда оставив ее в своем сердце. И Лунного папу, Лунного папу мы по-прежнему ждем.. И по-прежнему, брат Мамлакат блаженный, девона. По-прежнему он летит туда и сюда, по-прежнему он такой.

В последнее время я сама себя спрашиваю: «Что стало с нашей культурой, Мамлакат, модарам, матушка наша родная?». И Мамлакат уводит меня в горы, в ущелья, чтобы не слышать странных возгласов неспешных лемуров, визжащих на Рудаки, по Рудаки, о вкуснейшей женской ослиной печени и сорящих семечками, и плюющих насвай под ноги и под звуки орущего фонтана с упоминанием всех тонкостей соития в адрес идущего.. Мамлакат уже не хочет ни слышать, ни произносить, ни затрагивать эту тему. Она все знает. Но она устала. Ей нечего мне сказать. Потому что или у нее были схватки и случились преждевременные роды, и тот самый долгожданный первенец родился инвалидом, или он был выкинут волею судьбы под ноги как тот же насвай и семечки под ноги детей и под звуки орущего фонтана с упоминанием всех тонкостей соития в адрес идущего, закаляя с детства младенческое ухо тем, что, естественно и не безобразно. Вода все впитывает. Поэтому фонтан поет так громко, что спать по ночам невозможно даже на десятом этаже. Поэтому я чаще хожу в горы. В горах меня ждут молочные реки и ублаженные в лучах солнца склоны высоких утесов, меня там ждут удивительные молчаливые склоны, зеленые, со снежными шапками, с гордыми мужественными изгибами и девственными грудями. Их никто еще не тронул. Никто на них еще не наорал. Они совсем нагие, совсем чистые, совсем любимые и любящие. Они – тоже часть прекрасного тела Мамлакат, раздавленного томной тяжелой тушей коровы. Потому что раздавлено все, что она любила. Значит, она тоже. Кто теперь осудит ее безотцовую беременность? Кто скажет ей откуда ее чадо, от кого оно? Ведь все и так раздавлено – все, кто мог ее защитить.

Я сижу у могилы Мамлакат и зову друзей к ее могиле. Я прошу их воскресить ее. Я со слезами прошу Бога, отправившего небесное пятнистое животное, вернуть все вспять и воскресить Мамлакат, помочь ей встать на ноги. Я еще не верю, что она мертва. Потому что я – ее ребенок. И когда она была раздавлена, меня еще не было. Как дитя Мамлакат, я боюсь думать, что скоро черви будут глодать ее нагое тело. Что к ней прикоснуться может кто-либо. Что она будет разлагаться. «Она же прекрасна, чиста и невинна», говорю я Ему. «Вон там ее склоны, в них столько воды, живительной и сладкой, и ее склоны кишат всякой прекрасной тварью, подобной снежным барсам и муравьям». Они мне не верят, и Мамлакат лежит мертвым грузом, живая, мертвая ли, но придавленная страшными, уродливыми надгробными камнями, цитирующими великих классиков персидской поэзии. И Мамлакат слушает эти строки и тает под стихотворные мотивы, и летают над ней стервятники, и приближаются черви, и наверное, ее ожидает загробный рай от того, что так тяжелы и велики эти строки, и так правильно адресованы они ей, если вдуматься в междустрочье. А Худойназарова, так любившего Мамлакат, так никто и не понял.